За неимением других средств всякая лошадка хороша, даже темная и, может, именно темная. Ею может быть Нечаев, которого изобразил как героя — полемично по отношению к Достоевскому — Бжозовский в «Пламени», а может — уже не в литературе, но в истории — всемогущая политическая полиция, которой руководит Феликс Дзержинский, или сильная, стоящая за Вислой, армия, которой командует Константин Рокоссовский. К этой силе присоединяются марксисты и реалисты, препарируя и предоставляя исторические и геополитические аргументы соответственно.
Как далеко они зайдут или вынуждены будут зайти в борьбе со своими противниками, делая из них «польских реакционистов», — вот вопрос, который они сами должны будут решать. Сегодня уже нет всей этой ментальной структуры, так называемые историческая и геополитическая аргументация претерпела существенные изменения. В Польше, как только начал действовать механизм модернизации, все это ушло в прошлое. Поняли ли уже и в России, что за взлетами неминуемо следуют падения, что серьезность упадка напрямую зависит от масштабов скачка? Не знаю.
Есть ли какой-то третий, находящийся между двумя противоположными полюсами, тип польского отношения к России, если не абсолютно здорового (ведь, собственно, что такое абсолютное здоровье в культуре?), то хотя бы не болезненного? Предпосылки его складыва-лись везде, где та или иная (оподленная или облагороженная) эмоциональная легенда о России перевешивалась глубоким познанием, которому сопутствовало признание. Зачатки такого отношения находим уже на рубеже веков, в философии Мариана Здзеховского и эссеистике Станислава Бжозовского. Ни один из них не отвергал России, но и не относился к ней некритически; оба признавали самостоятельно оцененные достижения русской культуры и ощущали родство с их наиболее выдающимися создателями.
В период межвоенного двадцатилетия прекрасно развивалась польская русистика, образцовым представителем которой был всемирно признанный Вацлав Ледницкий. А культурно значимая русская эмиграция? Дмитрий Философов создал в Варшаве «кружок», который назывался «Домик в Коломне», и в него в том числе входили Мария Домбровская, Ежи Стемповский, Ежи Гедройц и Юзеф Чапский. Тот же Чапский, который по поручению генерала Андерса одним из первых занимался судьбами польских офицеров, считавшихся тогда пропавшими без вести, написал об этих перипетиях книгу, название которой слегка вводит в заблуждение. «На нечеловеческой земле» — книга, вне всякого сомнения, о преступлении, но также и рассказ о людях в России и о русских как о людях. Позже ее автор сражался с поборниками эмигрантского «зоологического» отношения к России как публицист. Мария Домбровская, приходившая, как уже говорилось, в ужас от сталинизма, могла выступать достойно и разумно, если речь шла о Гоголе или о Толстом. Ярослав Ивашкевич старался соблюдать дистанцию в отношении актуальных вопросов истории, за что платил слишком высокую цену, но его «Петербург» — произведение редкостное, прекрасное.
Довоенные еще произведения Станислава Рембека («В поле») и послевоенные Игоря Неверли (особенно «После пира богов осталось») также вписываются в этот контекст. Владислав Терлецкий написал цикл повестей, проникнутых мыслью о том, что польско-российские отношения даже в самые драматичные исторические моменты («Лица 1863») были взаимопереплетением, а не насилием. Незабываемый и неоценимый Анджей Дравич во всех своих ипостасях, историки идеи Анджей Валицкий и Рышард Пшибыльский, целая плеяда прекрасных переводчиков того же поколения — все они делали общее дело, из их произведений черпают сегодня их последователи. Парадигматической в течение полувека и потому единой в своей силе и постоянстве была позиция парижской «Культуры», создаваемая Ежи Гедройцем, Юлиушем Мерошевским, Юзефом Чапским, Чеславом Милошем, Густавом Герлинг-Грудзиньским и, другими писателями, мыслителями, историками. Оценивать наследие и роль «Культуры» я не буду, поскольку их надо изучать. Так, как изучали и изучают наследие «Колокола», ибо «Культура» была колоколом XX века.
|